ГЛАВНАЯ    С А Й Т   Н О В И Н К И   ОККУЛЬТИЗМ   жизнь или смерть

 

А. Гуревич

«Жизнь после жизни»,

или

Нечто о современности и средневековье

 

Социально-политические процессы в нашей стране, распад жестких идеологических форм, препятствовавших увидеть реальность такою, какова она есть, обнажили тот пласт общественного сознания, который до недавнего времени практически официально не принимался в расчет, — массовую психологию. Правда, еще с 60-х годов было признано ее право на существование, но вплоть до самого последнего времени она мало учитывалась в качестве фактора общественной жизни — ее колоссальная роль игнорировалась, ибо сама природа социально-психологических явлений не может быть по достоинству оценена в тесных и негибких пределах закосневшей идеологии, претендовавшей на тотальную монополию в духовной жизни.

 

Между тем в рамках гуманитарного знания, и в частности в исторической нау­ке, давно уже возникло направление, изучающее коллективную психологию Историкам все более становится понятным, что невозможно уяснить социальное поведение людей, их участие в производстве, в творческой деятельности, в религиозной жизни, в быту, если отвлечься от ментальности — ментальности, которой в исторической науке принято обозначать широкий социально-психологический комплекс явлений.

Ментальность отличается от идеологии. Отличается расплывчатостью, неформулированностью, а следовательно и спонтанностью Она подобна прозе, на которой всю жизнь говорил, сам того не подозревая, мольеровский господин Журден Она проявляется не столько в виде прямых заявлений и утверждений, сколько в поговорках, в речевых клише и в поступках, с которых можно «считывать» таящиеся за ними модели действительности, руководящие поведением индивидов и общественных групп, толп, масс, народов.

На уровне ментальностей мы имеем дело не с индивидуальной и неповторимой мыслью того или иного мыслителя, поэта, а со стереотипами и привычками, авто­матизмами сознания, которые, кстати, присутствуют и в самом оригинальном творении гения, удостоверяя, что он — сын своего времени

Вот пример   Известный немецкий социолог Норберт Элиас, изучая «процесс цивилизации», происходивший в Европе при переходе от средних веков к Новому времени, останавливается на таких примерах Устройство жилища. Оно не разгорожено на отдельные комнаты, члены семьи вместе со слугами и работниками спят в одном помещении, одну постель делят многие, в частности дети спят вместе с родителями, делаясь свидетелями их сексуальной жизни.  И никого это не сму­щает. Сказанное относится не только к бедным и незнатным. Посещая превращен­ные в музеи дворцы, мы видим, что расположенные в них покои организованы по анфиладному принципу и не изолированы.   Они  не дают индивиду обособиться, побыть наедине с самим собой, он все время на людях. Случайно ли художники того времени изображали семейный интерьер вынесенным наружу, на улицу или площадь.

Понятие privacy, индивидуальной обособленности, уединения, изолированности, — одна из центральных ценностей современных европейца и североамериканца — в ту эпоху начисто отсутствовало Согласно Элиасу, причина заключается в том, что в интересующую его эпоху человек еще не ощущал себя в качестве самодовлеющей атомарной единицы общества, четко отчлененной от всех других   «Барьер стыдливости», который разделяет индивидов, проходил тогда не там, где он проходит ныне

Природа подобных феноменов не осознается людьми, эти привычки сознания и автоматизмы поведения функционируют помимо их разума и воли Ментальности составляют наименее контролируемую критическим разумом, как бы внеличную сторону нашей личности.

Другой пример из нашей жизни. На улице больших городов, в переполненных магазинах и на транспорте мы непрерывно пихаем и толкаем друг друга, навали­ваемся на соседей, по большей части даже не замечая этого, мы ведем себя подобно скотам в сгрудившемся стаде, не только не извиняясь перед теми, на кого наступили, но даже не замечая того, что и нас самих беспричинно пинают, не принимают за человеческие существа. Мы одичали.

Это одичание может не затрагивать нашего ясного сознания — на его уровне мы обсуждаем проблемы демократии, свободы и уважения личности. А на другом уровне поведения мы оказываемся не более чем двуногими.

Многие историки, в том числе и те, кто занят изучением истории ментальностей в разные эпохи и в разных обществах, сетуют на расплывчатость и даже двусмыс­ленность понятия «ментальность». Действительно, ее трудно определить и ограничить от других форм сознания, поскольку она с ними соприкасается и взаимодействует. Я же склонен видеть в этой неопределенности скорее преимущество. Ибо неясность понятия в данном случае отражает природу самого феномена. Любопытная вещь можно спросить кого либо «каково твое мировоззрение» и рассчитывать на получение более или менее вразумительного ответа, но едва ли правомерно вопросить его «какова твоя ментальность». Он с нею не знаком, он, скорее всего, не подозревает о ее существовании.

Исследователи ментальности находят указания на нее в языках, которыми поль­зуются члены той или иной социальной общности, в созданиях их ума и рук и, повторяю, конечно, прежде всего в их поведении, вплоть до моды и жестикуляции. Иными словами, эти исследователи пытаются «докопаться» до потаенного пласта сознания людей давнего и недавнего прошлого, потаенного не только от историков, но и от самих носителей этого сознания. Если лишить слово «подсознание» его психологических «обертонов», то историки ментальностей стремятся проникнуть именно в «социальное подсознание» культуры, вскрыть неявные пружины деятельности людей.

Я сказал только что   «история ментальностей».   Но, строго говоря, таковой нет и быть не может. Ментальностями историки занимаются постольку, поскольку они хотят проникнуть в специфику данной социальной структуры и присущей ей культуры. Ментальность — неотъемлемый аспект социально культурного целого. Люди действуют не механически, повинуясь неким законам истории, — они руководствуются собственными интересами, целями и страстями, так же как и той картиной мира, которая заложена культурой в их сознание.  Ментальность открывает перед историками субъективный срез истории и именно тот, в котором обнару­живается человеческое содержание исторического процесса. Таким образом, изу­чение ментальностей (а они, естественно, связаны с принадлежностью к тому или иному социальному статусу, классу, с уровнем восприятия и образованности, наконец, с возрастом и полом) есть составная часть общего социального исследования.   Едва  ли  правомерно  говорить  об  «истории  страха», или  «истории смеха», или  «истории  любви», но  вполне  правомерно  заниматься  изучением этих и многих других аспектов ментальностей в контексте истории общества.

Изучение истории ментальностей развивается преимущественно на материале европейского средневековья и начала Новой истории. Эти периоды достаточно хорошо освещены разнообразными источниками и вместе с тем настолько удалены от нас во времени, что существующая культурная дистанция дает возможность ста вить вопросы о своеобразии образа мира людей того времени.  Но значит ли это, что приемы и методы изучения истории ментальностей не применимы к более близким к нам периодам   что они не «работают» при исследовании современности? Я убежден в том, что дело обстоит противоположным образом  Картина мира, система ценностей и образ мышления в каждой социально-культурной общности разные, но ментальность сама по себе — явление универсальное. Ее можно и нужно изучать и применительно к далекому прошлому, и применительно к современности.

Я сказал бы больше. Мы исследуем ментальности людей прошлого потому, прежде всего, что кровно заинтересованы в понимании нашей собственной мен­тальности. Сопоставляя и противопоставляя историю и современность, мы в этой ситуации культурного диалога познаем самих себя.

Я хотел бы предпринять попытку подойти только к одному аспекту современной ментальности. Речь пойдет ни больше ни меньше как об отношении к смерти и потустороннему миру.

Мысль о загробной жизни, занимавшая центральное место в сознании средне­векового человека, не оставляет и наших современников — неважно, верующий он или безразличен к религии. Однако каждая эпоха имеет собственные идеи отно­сительно посмертного существования, мира иного и его устройства.

Когда герой Достоевского предполагает, что ад, возможно, не что иное, как грязная изба с пауками, а персонажи сартровской пьесы после смерти оказываются заключенными в тесной каморке, где продолжают выяснять отношения меж­ду собой, и один из них приходит к выводу, что «ад — это другие», то такие и подобные им фантазии писателей и философов, вне сомнения, симптоматичные для умонастроений части интеллектуалов Нового времени, тем не менее относятся к об­ласти художественного творчества.

К нашей теме куда большее отношение имеют явления массовой психологии.

В Нью-Йоркской газете «Новое русское слово» от 3 февраля 1989 года я прочитал статью о только что опубликованной книге американского врача терапевта Рэймонда Моуди «Свет по ту сторону» Моуди приобрел широчайшую воистину всемирную популярность после того, как в 1976 году издал книгу «Жизнь после жизни» В обеих этих книгах выдвигаются аргументы в пользу существования потустороннего мира, притом аргументы не религиозного или умозрительно философского порядка, но опирающиеся, по утверждению Моуди, на научные данные, собранные им и другими врачами.

Впервые я ознакомился с книгой «Жизнь после жизни» еще в начале семидесятых годов.  О чем же эта книга. Опросы множества лиц, которые находились в коматозном состоянии и уже побывали «по ту сторону», прежде чем усилиями врачей были реанимированы, выявляют, по словам Моуди, одну и ту же картину. Человек умирает, и в этот момент, как уверяют многочисленные больные, испытавшие подобные пограничные состояния, его сознание отделяется от своей физической оболочки. Человек вернее, его дух, со стороны наблюдает свое бездыханное тело, над которым хлопочут врачи.

Однако духовная субстанция умершего не задерживается около места кончины и попадает в некий темный проход или тоннель, после выхода из которого оказывается в каких то садах, где испытывает неведомые доселе умиротворение и радость. Эти радости умножаются вследствие того, что душа новоприбывшего вступает в общение со своими ранее умершими родителями, детьми или друзьями.

Кроме того, пришелец в мир иной способен увидеть перед собой целостную панораму собственной прожитой жизни со всеми ее событиями и участниками. Отметим, что не только вновь прибывший, но и все, с кем он встречается в этом новом мире, испытывают безграничные счастье и удовлетворение и, по видимому, чужды каких либо тревог или забот об оставшихся в живых близких.

Доктор Моуди располагает рассказами только тех лиц, которые скончались на короткий срок и усилиями медиков были возвращены к жизни. В этих случаях, согласно показаниям временно умерших, им некто объявлял о том, что им придется расстаться со вновь обретенными близкими и возвратиться к земной жизни, и они все без исключения испытывали горе и явно не желали этого возвращения. Так или иначе, все собранные Моуди сведения получены из первых рук, от тех, кто сам прошел через состояние клинической смерти.

Люди, испытавшие на себе временную смерть, после реанимации делаются смелее — они не боятся риска и не испытывают страха смерти. Их более живо интересуют нравственные проблемы, хотя этот интерес не связан с религиозностью. Они явно меняются к лучшему, примером чему может служить хотя бы гангстер, который был застрелен в стычке, а после реанимации не только порвал с мафией, но даже организовал школу, где обучает женщин умению противодействовать насильникам и бандитам. Ветеран вьетнамской войны, «воскреснув», не может взять в руки оружие такое отвращение он к нему испытывает.

Перед нами, вне сомнения, широко распространенный феномен СБС — «состояние, близкое к смерти», — испытали, судя по опросам, проведенным в 1982 году Институтом Гэллапа, свыше 8 миллионов американцев. Автор статьи в «Новом русском слове» утверждает, что эти миллионы наших современников «на своем опыте убедились в том, что данные, приведенные в книге «Жизнь после жизни», абсолютно достоверны». Феномен СБС испытали на себе 35—40 процентов лиц, которые прошли через клиническую смерть, чаще это женщины, и процент испытав­ших СБС неуклонно возрастает. «Восемь миллионов, — прибавляет автор статьи Е Манин, — это впечатляет, от этого просто так не отмахнешься».

И он прав от подобных массовых феноменов нельзя отмахиваться.  В них нужно вдуматься.

До сих пор, на протяжении всей человеческой истерии, утверждения о существовании потустороннего мира и возможности бытия человека после кончины опирались на религию и были связаны с комплексом представлений о бессмертной душе и системе наград и кар, которые она испытает в потустороннем мире, соответственно, кары и награды предполагали суд и Судию. Это убеждение иррационально, но по своему вполне логично, — иррационально, поскольку, будучи неотъемлемой составной частью религиозного контекста, оно и не требует доказательств, внешних по отношению к этому контексту, и логично, поскольку в системе развитой моно теистической религии понятия Творца. Судии, души и ее существования после того, как она покидает свою земную оболочку, связаны между собой и являются центральными опорными понятиями теологии.

Доктор Моуди предлагает нам нечто противоположное. Не религиозный, но, по его убеждению, экспериментально доказанный потусторонний мир, в котором оказываются души или бестелесные субстанции после человеческой смерти.

Историк не в состоянии квалифицированно обсуждать медицинский аспект проблемы. Но в видениях как и вообще в иррациональном, есть своя логика. Эта логика едва ли может быть объяснена одними только врачами или психологами.  И вот здесь историк культуры и ментальностей может высказать кое-какие соображения. Особенно если он исходит из предположения, что подобные данные надлежит изучать как симптомы коллективной психологии, диктуемой определенной картиной мира, а не как чисто «медицинские факты».

Прежде всего нужно подчеркнуть, что, согласно представлениям средневеко­вых людей, между обоими мирами существовало довольно интенсивное общение. Покойники, не утратившие своей заинтересованности в земных делах, могли на­носить визиты живым; особенно часто они являлись друзьям или родственникам с просьбой облегчить их пребывание в загробном мире своими молитвами, заупо­койными мессами, постами, подарками святым. Эти соприкосновения и взаимо­действия мира живых с миром мертвых изображаются в памятниках средневековой церковной литературы как неотъемлемая черта реальности.

Оживший сообщал, в частности, что в момент, когда его душа покидала тело, она как бы со стороны наблюдала его распростертым на смертном одре. Затем душа отлетала прочь. В одних случаях бесы волокли ее в преисподнюю, в других ангел провожал душу в загробные царства, где ей предоставлялась возможность созерцать муки осужденных грешников и блаженство божьих избранников. Места, которые посещали души временно умерших, — это чистилище или разные отсеки ада. Что же касается рая, то души, предназначенные возвратиться на землю, не удостаивались счастья войти в него, но, находясь поблизости от рая, все же могли созерцать небесное сияние и слышать хоры ангельские. Обычно души стран­ников, которые должны были возвратиться к жизни, не попадали и в самое пекло, лишь со стороны наблюдая адский колодец, из которого вместе со снопами пла­мени вылетали души навечно осужденных, с тем чтобы через короткое мгновение вновь в него низвергнуться.

По возвращении к жизни странник по тому свету рассказывал окружающим о виденном и пережитом. Этим повествованиям жадно внимали, их записывали, и на протяжении всего средневековья существовал жанр литературы «видений» потустороннего мира. «Божественная комедия» — вершина этого жанра, наиболее совершенное его выражение. Повествования эти имели явную назидательную тен­денцию: они должны были внушить верующим страх перед грехом.

Возможно, мое утверждение о спонтанности видений средневековых людей нужда­ется в разъяснении. Как и в любую иную эпоху, люди средневековья видели сны или имели видения, которые получали окраску их культуры. Религиозный мир, в котором жили все без исключения, давал определенный текст культуры, и оставалось лишь толковать его на свой лад. При этом необходимо учитывать, что человек, рассказывающий о своем сне или видении, переходит из визуального ряда восприятий к словесному пересказу. Он должен как-то строить свое сообщение, и никакого иного языка образов и понятий, которым он при этом пользуется, помимо заданного ему религиозностью и культурой его времени и среды, у него в распоряжении нет. Вполне естественно поэтому, что, пересказывая свой визит в мир иной, визионер оперировал уже знакомыми ему образами. Один из «временно умерших» по возвращении в мир живых говорил, что видел Деву Марию, а признал он ее потому, что она была совершенно такою же, как выглядит ее скульптур­ное изображение в местной церкви.

Необходимо напомнить о том, что мысль о смерти была теснейшим образом сопряжена в сознании человека той эпохи с мыслью о страшном суде. Этот страшный суд, который свершится после окончания истории рода человеческого и второго пришествия Христа, вместе с тем парадоксальным образом происходил в момент смерти индивида. К одру смерти являлись бесы и ангелы, между которыми разыгрывалась подлинная тяжба из-за души умирающего. Либо он представал пред высшим судией, который предъявлял ему счет его прегрешений и требовал отчета. Сохранились дидактические «примеры» (exempla), в которых повествуется о том, как умирающий грешник (ростовщик или крививший душой адвокат) уже предстоит пред судией на том свете, в то время как окружающие его смертное ложе близкие люди с изумлением и ужасом слышат его ответы на страшном суде.

Главное заключается, повторяю, в том, что смерть осознавалась в качестве момента, в высшей степени существенного в этическом плане. Человек должен был отдать отчет за прожитую жизнь, искупить грехи при посредстве последней исповеди и покаяния, либо испить горчайшую чашу вечного осуждения. Картины смерти в средние века неизменно соотнесены с проблемой моральной ответственности человеческой личности. Подчеркнем это обстоятельство.

Как видим, средневековые люди располагали доказательствами существования потустороннего мира, на их взгляд, вполне достаточными и убедительными, — прежде всего, свидетельскими показаниями, рассказами очевидцев. (Я оставляю здесь без обсуждения то решающее обстоятельство, что люди той эпохи были так или иначе религиозны, а потому предрасположены верить в загробный мир Тем не менее тот факт, что на протяжении всего средневековья продолжала существовать, постоянно пополнялась литература «видений» мира иного, свидетельствует о том, что вера нуждалась в подтверждении «очевидцев», временно посетивших ад, чистилище и преддверие рая).

Насколько я понимаю, доктор Моуди и лица, разделяющие его научную, нере­лигиозную уверенность в существовании жизни после смерти и, следовательно, потустороннего мира, опираются на подобную же систему доказательств. В коматоз­ном состоянии люди видели нечто, а поскольку все они или большинство их, видели одно и то же, теорема считается доказанной жизнь со смертью не кончается. Но внимание обращалось на состояние человека лишь в первые моменты пребы­вания его на том свете. Тогда позволительно спросить существует ли уверенность в том, что и во время дальнейшего пребывания «там» покойник будет видеть близких людей и общаться с ними. Что он не затоскует по миру земному. И главный вопрос насколько вообще стабилен и не эфемерен мир, в котором побывали миллионы американцев, переживших СБС?

Да простит мне читатель мой несколько саркастический тон. Он объясняется тем, что феномен коллективной психологии принимается врачами и журналистами, а вслед за ними и широкой публикой, за «научно доказанный» факт. Между тем в действительности речь идет не о «медицинских фактах», а именно о чрезвы­чайно симптоматичном социально-психологическом феномене нашего времени.

Люди боятся смерти, и они видят блаженный потусторонний мир, в котором смерти нет. Недаром они возвращаются из этого парадиза более смелыми и не страшащимися небытия. Страх современного человека перед смертью столь велик и всепоглощающ, а привычка к удобствам и удовольствиям вещной цивилизации столь сильна, что приводит к полному пересозданию самого образа мира иного в нем нет уже ни суда, ни наказания, ни, соответственно, ада или чистилища. В перспективе остается один только рай — для всех без исключения, даже для бандита мафиози, сколько бы душ при своей жизни он ни загубил Человек освобо­дился от чувства греховности и метафизической вины, он даже не сознает себя достойным загробного блаженства, он воспринимает его как некую данность, это то, что ему положено без всяких затрат или предварительных условий.

Насколько я могу заключить, знакомясь с образным миром лиц, испытавших СБС, в интерпретации его доктором Моуди, их ментальность построена на моральной безответственности и потребительстве.

Пусть социологи, психологи или специалисты по современной культуре объясняют этот феномен, — в качестве историка медиевиста, который знаком с отношением к смерти людей средневековья и с их представлениями о загробном мире, я ограничиваюсь констатацией определенного типа ментальности. Он кажется мне особенно симптоматичным в свете уже ранее отмеченного в литературе нового отношения к покойнику, к его погребению, — к «медикализованной» смерти, отношения, в котором выражается стремление изгнать образ смерти из общественного сознания, поскольку он сделался непереносимым для психики современного человека.

Поиски «жизни после жизни» представляют, на мой взгляд, несомненный интерес для культуролога как симптомы общественного сознания, склонного смешивать воедино науку и суеверия, предмет веры и предмет рационального знания, данные опыта и латентные страх смерти и надежду на бессмертие. Ныне человеку желательно приобрести еще одно, новое, дополнительное удобство — благоустроенный и беззаботный рай, при этом приобрести его, так сказать, бесплатно и без всяких усилий. Поэтому, на мой взгляд, то, что описанные доктором Моуди видения повто­ряются у многих лиц, следует расценивать не как «доказательства» существова­ния мира иного, а именно в качестве социально-психологического феномена.

Я не склонен предаваться абстрактному морализированию, но не могу не закончить следующей констатацией Контраст между видениями потустороннего мира людей далекого средневековья, порожденными чувством греховности и отражавшими рост сознания ответственности человеческой личности, с одной стороны, и видениями пациентов доктора Моуди, которые, боюсь, выдают их потаенное стремление осво­бодиться от моральной ответственности, с другой — этот контраст не может не бросаться в глаза как несомненный показатель глубоких трансформаций ментальности.

Когда я читаю о современных визитах на тот свет, визитах, которые, по доктору Моуди, якобы могут быть «доказаны» научно, экспериментально, я не могу не ставить такого рода информацию в определенный контекст. В тот же контекст, в который входят и «неопознанные летающие объекты», толкуемые молвой (и кое кем из ученых) как гости из внеземных цивилизаций в средние века людей посещали ангелы и бесы, вытесненные теперь, в век торжества науки и развития меж планетных полетов, посланными извне исследователями нашей Земли.   В тот же контекст, в котором Центральное телевидение демонстрирует одержимых, не без сознания собственной исключительности и избранности утверждающих, что в них засела нечистая сила, и колдунов, изгоняющих этих бесов. В тот же контекст, в котором происходят массовые исцеления от болезней и телевизионные освящения воды.

Я ни слова не скажу о целителях, опять-таки, как и с доктором Моуди, не моя это компетенция. Мое внимание всецело приковано к аудитории, к толпе людей, жаждущих излечения и, естественно, получающих искомое. Дело дошло до того, что пресс-центр МИДа превращают в арену для показа мага, который в заключение своей беседы пассами изливает спасительное излучение на присут­ствующих на пресс-конференции журналистов. Когда я вижу впадающих в транс или в сон пациентов подобных акций, я чувствую себя словно переселившимся на столетия назад. Передо мной — своего рода уникальная лаборатория для понима­ния аналогичных явлений, которые были неотъемлемой стороной жизни общества средних веков и начала нового времени.

Толпы, стекавшиеся в монастыри и иные места, где, как они верили, святые избавят их от болезней и прочих невзгод; французские и английские короли, которым на протяжении столетий народ приписывал чудодейственную способность простым прикосновением излечивать больных золотухой; явления Святой Девы пастушкам и детям; массовые паломничества к гробнице святого Иакова в Компостеле в Испании или в Лувр во Франции, где творились чудеса, — такова была повседневность Европы. Мракобесие, суеверия? Но люди исцелялись, не все, разумеет­ся, но ведь довольно увидеть одного или нескольких выздоровевших или услышать о них, чтобы поверить в эффективность магических действий святого.

Вот тот исторический контекст, в котором я как медиевист не могу не видеть оп­ределенные явления нашей современной жизни. Еще совсем недавно в рубрике «Их нравы» наши журналисты писали о самозваных пророках и ясновидцах, о сборищах ведьм и иных подобных же чуждых нам симптомах упадка культуры. Теперь мы имеем и это. Остается ждать новых чудес. Что это — возврат к средневековью? Нет, конечно. Ибо средние века были временем господства несокру­шимой веры, временем, когда вся картина мироздания центрировалась вокруг Бога, всеопределяющей регулятивной идеи. Мир Европы давно уже вышел из этого состояния, секуляризовался, и несмотря на возрождение религиозности в определен­ных группах населения, он уже не возвратится на пройденную теологическую стадию. Вся разница между средневековьем и Новым временем выражена в том, что там героями были святые, а здесь — врачи и экстрасенсы, там была искренняя вера, создававшая прочный базис для нравственности и цельного мировоззрения, а здесь — судорожные и тщетные потуги веру обрести, притом веру стыдливую, прикрывающуюся наукообразием. Думаю, разница только в этом. Массовая же ментальность оказывается той же самой по многим своим «параметрам»...

Я не испытываю ни малейшей ностальгии по средневековью, так же как и склонности «клеймить» его за пресловутую отсталость. Как историку мне в высшей степени интересно наблюдать выход на поверхность того пласта ментальности, который до поры до времени таился и не заявлял о себе открыто и даже с торжеством. Налицо модели сознания, которые, казалось, безвозвратно ушли в прош­лое. Один французский историк сказал: «Ментальности суть темницы, в которые заточено время большой длительности». И в самом деле: меняются социальные системы, экономические порядки, моды и стили, лозунги и все остальное, история движется, и подчас с катастрофической быстротой, — и вместе с тем в темных глу­бинах, наподобие тех рыб и морских чудовищ, которые способны существовать лишь под колоссальным давлением океанских вод, таятся архаические представ­ления и магические привычки, модели поведения, восходящие к седой старине. Для историка это неожиданная лаборатория для проверки выводов и наблюдений, сделанных на материале памятников другой эпохи. Но как гражданину мне все это вчуже странно и страшно: куда мы идем?

Я хотел бы быть правильно понятым. Глубоко уважая искренние религиозные убеждения, я испытываю вместе с тем — и именно поэтому — замешательство и неприятие перед тенденциями придать вере наукообразие. Религия выражает слишком серьезную и существенную потребность человеческого духа (об этом свидетельст­вует история человечества), для того чтобы профанировать ее псевдорелиозными спекуляциями. Нам выпало жить в конце века и в конце тысячелетия: в такие моменты истории нередко растут эсхатологические ожидания, вспыхивают новые культы, объявляются новомодные профеты и чудодеи, социальные манипуляторы и мессии. Нужно отдавать себе ясный отчет в том, какую опасность несут они для общества, переживающего глубокий кризис, в том числе и кризис идеоло­гический. «Природа не терпит пустоты». Неужели маги и новоиспеченные про­роки сделаются водителями масс, потерявших разумные ориентиры?

 

 

КОММЕНТАРИЙ СТАТЬИ А. ГУРЕВИЧА

А. Борисов,

Кандидат биологических наук,

священник

 

Уже само название статьи А. Гуревича дает понять, что отношение автора к удиви­тельному опыту людей, переживших клини­ческую смерть, конечно, негативное. Будучи историком-медиевистом, А. Гуревич рассмат­ривает данный опыт через призму привыч­ных представлений о религии как о феномене, вытекающем из глубоких запросов человече­ского духа, но тем не менее являющемся все-таки фантастическим отражением реаль­ного мира. Из всего текста статьи чувствует­ся, что вопрос о реальности существования высшего начала для автора, по-видимому, еще не решен. Поэтому естественным пред­ставляется применение научного подхода, используемого для исследования средневе­ковья, и для анализа современных состоя­ний человеческого духа.

Нельзя не согласиться с автором в том, что и у людей XX века присутствуют в подсознании «модели, восходящие к седой старине». Только для христианина в этом нет ничего удивительного, так как по своей естественной человеческой природе человек XX века несет в себе те же самые глубинные пороки, что и человек XII века. Как говорит Библия, «Лукаво сердце человеческое более всего и крайне испорчено» (Иер. 17, 9). Прогресс человечества идет лишь в сфере накопления духовного и научного багажа и опыта, но не в сфере природного «я» челове­ка. В этом отношении каждый начинает зано­во, обладая собственной индивидуальностью, но в рамках противоречивой и греховной человеческой натуры. Эта неизменная, но, конечно, каждый раз уникальная человеческая индивидуальная наследственность встречается с коллективной наследственностью, накопив­шейся ко времени его появления на свет. Каждый призван к тому, чтобы сделать свой собственный выбор из всего того, что пред­лагает личная и общественная ситуация.

Представления средневекового человека о посмертном существовании, конечно, форми­ровались под влиянием Библии и особенно Нового Завета, где речь идет о реальности таких вещей, как посмертное воздаяние за то зло, которое человек совершил.

Было бы, однако, неверным эти представ­ления, наиболее полно выразившиеся в «Бо­жественной комедии» Данте Алигьери, по уровню их реальности приравнивать к опыту людей, переживших клиническую смерть, часть которого была собрана и систематизирована в книге Р. Моуди «Жизнь после жизни». И совсем уж неверно делать из сопоставления того и другого вывод о том, что картина загробного существования во времена Данте была плодом опыта средневекового человека с его ригоризмом и жесткостью, а опыт смерти наших современников отражает лишь гедонистические устремления массового созна­ния людей XX века.

Во-первых, следует сразу сказать о совер­шенно различных источниках тех и других представлений. Для человека средневе­ковья — это внешние свидетельства Священ­ного Писания и учение Церкви, которые он так или иначе слышал и воспринимал. Для наших современников — это собственный опыт, пере­житый самыми различными людьми, с самыми различными представлениями и убеждениями, но свидетельствующий об одном и том же: после смерти тела продолжается жизнь души человека яркая, сознательная и едва под­дающаяся описанию нашим языком, предназначенным лишь для явлений этого мира. Как и всякий другой опыт внутренней жизни, эти переживания наиболее достовер­ны для тех, кто через них прошел, и чем длиннее цепочка передачи этих свидетельств, тем слабее впечатление об их достоверности.

Во-вторых, средневековые картины по­смертного существования, о которых идет речь, имеют в виду уже некую окончательную или, во всяком случае, довольно продолжительную участь людей, заслуживших наказание за зло, совершенное ими. Опыт людей, переживших клиническую смерть, говорит лишь о первых минутах этой жизни. Остается сокрытым, что происходит с душой в дальнейшем, в зависимости от того, например, как человек будет реагировать на картины его прожитой жизни? Как сказывается на его судьбе реакция на его смерть оставшихся жить? Вспоминают ли о нем с любовью или как-то иначе? Вероятно, не случайно церковная традиция предписы­вает особенно усиленные молитвы об умер­шем в течение сорока дней после его смерти.

По всему видно, что А. Гуревичу больше импонирует модель немедленного и жестокого воздаяния, характерная для средневековья, чем радостное вхождение души в новую жизнь. Однако следует обратить внимание на то, что далеко не все свидетельства оптимистичны. Например, люди, пытавшиеся покончить жизнь самоубийством, говорили о том, что они по­пали в ужасное место и что это самое боль­шое преступление, какое только может совер­шить человек, — «бросить Богу в лицо Его величайший дар — жизнь». Другие свидетель­ствовали о «неприкаянных душах», по-види­мому, чем-то слишком привязанных к земно­му, потому что они все время остаются вбли­зи своего дома или своих родных. Но, быть может, за этим стоит что-то более сложное.

Думается, и в случае совпадения предсмерт­ного опыта со средневековой моделью А. Гу­ревич все равно, конечно, не принял бы его. Для него как для историка это было бы лишь неопровержимым доказательством проч­ности архитипических представлений о заг­робном существовании, которые так глубоко укоренены в подсознании человека, что ника­кие внешние изменения жизни и прогресс циви­лизации не в силах их поколебать.

Полностью разделяя негативную реакцию автора на всевозможные увлечения экстрасен­сами, целителями и колдунами, я все-таки не рискнул бы ставить все эти поиски лож­ной духовности на одну доску с опытом лю­дей, переживших клиническую смерть. Дере­во, как известно, познается по плодам. На­сколько хвастливы и самоуверенны всевозмож­ные экстрасенсы, настолько же скромны и серьезны люди, пережившие опыт смерти. Ни те, кого опрашивал Р. Моуди, ни те немно­гие, кого довелось знать мне самому, не стре­мятся рекламировать себя и открывшуюся им реальность, понимая, что для них это совер­шенно неподходящее занятие. А призыв к необ­ходимости нравственного поведения, любви к ближнему и к приобретению знаний, который после уверенности в продолжении жизни че­ловеческой личности после смерти их физиче­ского тела является для них вторым по зна­чимости результатом пережитого ими, никак не может расцениваться как отрицательный для состояния нашего общества.

 

 

 

 

Free Web Hosting